Нарушения привязанности у взрослых

Глава 01·23 мин

Что такое привязанность и откуда она берётся

Почти сто лет психология считала, что ребёнок любит мать за то, что она его кормит. Логика казалась безупречной: младенец беспомощен, еда — вопрос выживания, значит тот, кто кормит, становится самым важным человеком. Привязанность выводили из голода. Фрейд писал, что любовь ребёнка к матери вырастает из удовлетворения потребности в пище; бихевиористы говорили то же самое другими словами — мать становится ценной, потому что раз за разом связывается с приятным ощущением сытости.

Из этой теории следовали практические выводы, и они были жестокими. В больницах тридцатых и сороковых годов родителей к детям не пускали: считалось, что визиты расстраивают ребёнка и мешают лечению. Ребёнок плачет, когда мать уходит, — значит лучше, чтобы она не приходила вовсе. В приютах младенцев кормили по расписанию, держали в чистоте, лечили от инфекций — и не брали на руки, потому что незачем.

Дети в этих приютах умирали. Не от голода и не от болезней — уход был лучше, чем у многих домашних детей. Они переставали развиваться, теряли вес, впадали в апатию и умирали от чего угодно, от любой случайной инфекции. Врачи называли это госпитализмом и не могли объяснить.

Первое объяснение появилось в 1951 году, когда Всемирная организация здравоохранения заказала английскому психиатру Джону Боулби доклад о судьбе детей, оставшихся без семей после войны. Боулби пришёл к выводу, который тогда звучал дико: этим детям не хватало не еды и не гигиены. Им не хватало отношений.

Обезьяны, которые всё изменили

Доклад Боулби вызвал спор, а не согласие. Доказать его было нечем: нельзя провести эксперимент, лишив одних детей матери, а других оставив.

Эксперимент провели на обезьянах. В конце пятидесятых американский психолог Гарри Харлоу отделял новорождённых макак-резусов от матерей и помещал в клетку с двумя суррогатами. Первый был сделан из проволоки, и к нему крепилась бутылочка с молоком. Второй был обтянут мягкой махровой тканью и еды не давал вовсе.

Если привязанность вырастает из кормления, детёныш должен был выбрать проволочную мать. Он выбрал тканевую. Обезьянки проводили на мягкой матери по восемнадцать часов в сутки, а к проволочной перебирались только поесть — и то не слезая полностью, вытягиваясь к бутылочке и держась за ткань задними лапами.

Решающая часть эксперимента была другой. В клетку запускали заводную игрушку — гремящего механического медведя. Испуганный детёныш бросался не к источнику еды. Он бросался к тканевой матери, вцеплялся в неё, замирал — а через некоторое время отпускался и начинал разглядывать пугающий предмет уже с интереса, а не со страха. Иногда даже приближался к нему, то и дело возвращаясь потрогать ткань.

Обезьянки, выросшие с одной только проволочной матерью, вели себя иначе. При испуге они не бежали никуда. Они замирали на месте, обхватывали себя руками и раскачивались.

Это был ответ. Привязанность — не побочный продукт кормления. Это отдельная потребность, такая же базовая, как голод. И у неё есть собственная функция, которую эксперимент показал буквально: тот, к кому бежит испуганный, не просто утешает. Он возвращает способность действовать.

Откуда Боулби взял свою идею

Стоит понять, почему психиатр вообще стал смотреть на животных. Это не было причудой — это была смена дисциплины.

В сороковые годы Боулби прочитал работы Конрада Лоренца, австрийского зоолога, изучавшего гусят. Лоренц обнаружил, что только что вылупившийся гусёнок привязывается к первому крупному движущемуся объекту, который увидит, и дальше следует за ним неотступно. В норме это гусыня. Но если первым окажется человек — гусёнок пойдёт за человеком, и переучить его будет невозможно. Лоренц ходил по двору, а за ним цепочкой шли гусята, считавшие его матерью.

Ключевое в этом наблюдении вот что: гусёнок шёл за Лоренцем, хотя тот его не кормил. Связь возникала до всякого подкрепления и без него. И возникала в узкое окно времени — через несколько дней запечатление становилось невозможным.

Боулби понял, что смотрит на ответ. Если у птиц привязанность — врождённая программа, запускающаяся в определённый период и не требующая еды, то нет причин считать, что у человека она устроена принципиально иначе. Просто у человека окно шире, программа сложнее, а объект — не любой движущийся предмет, а конкретный отвечающий взрослый.

Это был методологический скандал. Психоанализ объяснял поведение через внутренние конфликты и фантазии; Боулби предложил объяснять его через биологию и наблюдаемое поведение. Коллеги-аналитики восприняли это как предательство: он выносил душевную жизнь наружу, в поведение животных.

Зачем эта система вообще нужна

Тут возникает вопрос, который обычно проскакивают, а зря: почему эволюция вообще встроила такой механизм?

Ответ Боулби прямолинеен до неуютности. Система привязанности существует не для того, чтобы ребёнок был счастлив и не для того, чтобы он развивался. Она существует, чтобы его не съели.

Человеческий детёныш беспомощен дольше, чем детёныш любого другого вида. Он не может ни убежать, ни спрятаться, ни защититься. Единственная доступная ему стратегия выживания — держаться рядом со взрослым и уметь его позвать. Дети, у которых эта программа работала хуже, отставали от группы и не оставляли потомства. Мы все — потомки тех, у кого она работала хорошо.

Из этого следует одна вещь, которая понадобится в разговоре про взрослые отношения. не оценивает, разумна ли угроза. Она реагирует на признаки: остался один, стало темно, знакомый человек отдалился или изменил выражение лица. Взрослый, у которого перехватывает дыхание от того, что партнёр два часа не отвечает на сообщение, не глупый и не слабый. У него сработал древний механизм, для которого «важный человек недоступен» означает ровно то же, что означало двести тысяч лет назад.

Спорить с этим механизмом доводами бесполезно — он старше доводов.

Система, а не чувство

Боулби, наблюдая то же самое у людей, предложил объяснение, которое стало основой всей области.

Привязанность — не эмоция и не черта характера. Это врождённый механизм, который включается и выключается в зависимости от обстоятельств.

Система привязанности (attachment system) — врождённый механизм, который при опасности или тревоге заставляет искать близости с тем, кто может защитить. Работает не по желанию, а автоматически, как рефлекс.

Слово «система» здесь означает то же, что в технике. У домашнего термостата есть цель — двадцать два градуса. Когда температура падает, он включает отопление; когда цель достигнута, отключается. Термостат не «хочет» тепла и не «любит» его. Он сравнивает текущее состояние с заданным и работает, пока разрыв не закроется.

устроена так же. Её цель — определённая близость к защищающему взрослому. Когда ребёнок сыт, здоров и в безопасности, система молчит, и ребёнок ведёт себя так, будто мать ему вообще не нужна: ползёт от неё, тянется к игрушкам, не оглядывается. Как только появляется угроза — незнакомец, громкий звук, боль, темнота, — система включается, и всё поведение перестраивается под одну задачу.

Поиск близости (proximity seeking) — поведение, которым включённая система привязанности возвращает ребёнка к взрослому: ползти, тянуть руки, плакать, звать, цепляться.

Плач тут не жалоба и не манипуляция. Это сигнал, работающий на расстоянии, — способ дотянуться до взрослого, когда доползти не получается.

Вторая система и качели

Дальше следует то, что делает всю картину не банальной.

У есть напарник — противоположная по задаче и связанная с ней жёстко.

Исследовательская система (exploratory system) — врождённое стремление изучать мир: трогать, лезть, пробовать, отходить дальше. Всё, из чего складывается развитие.

Эти две системы работают как качели. Включается одна — выключается другая, и наоборот. Испуганный ребёнок не исследует: он не станет разглядывать новую игрушку, пока не окажется на руках. Спокойный ребёнок не ищет близости: он отползает и лезет куда не надо.

Это видно на любой детской площадке, если знать, куда смотреть.

Двое детей одного возраста. Первый отбегает к горке, оборачивается, находит мать глазами, машет и лезет наверх. Через пять минут возвращается, тычет ей в колено найденный камень, убегает обратно.

Второй сидит рядом с матерью и не отходит. Если она встаёт — встаёт следом. К горке он посматривает, но не идёт.

Со стороны первый выглядит независимым, а второй — привязанным к матери. На самом деле наоборот. Первый потому и отбегает, что уверен: она никуда не денется, и её не надо держать в поле зрения постоянно. Второй занят удержанием и ни на что другое не отвлекается.

Отсюда вывод, который переворачивает бытовое представление о привязанности. Кажется, что крепкая связь с матерью — это когда ребёнок держится за неё. На самом деле наоборот: чем надёжнее связь, тем дальше ребёнок уходит и тем смелее лезет в незнакомое. Не потому, что мать неважна, а потому, что она настолько надёжна, что можно не тратить силы на её удержание.

Отсюда же — второй, менее очевидный вывод. Ребёнок, чья включена постоянно, не развивается. Не потому, что он глупее, а потому, что исследовательская система у него хронически выключена: все ресурсы уходят на удержание взрослого. Это станет одним из ключей ко всей книге — многие взрослые проблемы окажутся не следствием травмы, а следствием того, что в нужный момент не работало развитие.

Гавань и база

У взрослого в этой конструкции две разные роли, и их важно различать.

Безопасная гавань (safe haven) — тот, к кому бегут, когда страшно. Функция утешения и защиты, работает при включённой системе привязанности.

Надёжная база (secure base) — тот, от кого отходят, когда спокойно. Функция опоры, работает при включённой исследовательской системе.

Это два разных состояния одного человека, и они нужны в разные моменты. Испуганному ребёнку нужна гавань — принять, обнять, успокоить. Спокойному нужна база — не мешать, не хватать, быть на месте и не исчезать.

Взрослый, который умеет только утешать, но тревожится при отдалении ребёнка, — без базы. Взрослый, который прекрасно поощряет самостоятельность, но не выносит слёз, — база без гавани. Обе половины нужны, и провал в любой из них оставляет след.

Это работает и между взрослыми, причём ровно так же.

У тебя плохой день, и ты рассказываешь об этом близкому человеку. Он отвечает: «Ну а что ты хотел, надо было раньше начинать». Совет, возможно, дельный. Но ты почему-то чувствуешь себя хуже, чем до разговора, и в следующий раз не расскажешь.

Он попробовал быть базой в момент, когда нужна была гавань. Помощь пришла не той половиной.

Обратная ошибка выглядит иначе. Ты говоришь, что хочешь сменить работу, а в ответ: «Тебе и тут неплохо, зачем рисковать». Это гавань в момент, когда нужна база.

Обезьянка Харлоу показала обе функции подряд за одну минуту: сначала бросилась к ткани и вцепилась (), потом отпустилась и пошла изучать медведя, возвращаясь потрогать (база).

Как это измерили

Идея была красивой, но научной её сделало другое — способ проверить.

Его придумала Мэри Эйнсворт, работавшая с Боулби, а затем уехавшая в Уганду и потом в Балтимор. Эйнсворт год наблюдала за домашними парами мать–младенец, а потом построила двадцатиминутную процедуру в лаборатории.

Странная ситуация (strange situation) — лабораторная процедура Эйнсворт: ребёнка год-полтора от роду поочерёдно оставляют с незнакомцем, потом одного, потом мать возвращается. Восемь эпизодов по три минуты.

Ход процедуры прост. Мать с ребёнком входят в комнату с игрушками. Появляется незнакомая женщина. Мать выходит. Мать возвращается, незнакомка уходит. Мать выходит снова, ребёнок остаётся один. Возвращается незнакомка. Возвращается мать.

Эйнсворт сначала думала, что главное — как ребёнок реагирует на уход. Оказалось наоборот: диагностическим оказался момент возвращения. Уход расстраивает почти всех; различает детей то, что происходит через несколько секунд после того, как мать вошла обратно.

Одни бросались навстречу, плакали, тянули руки, успокаивались на руках за пару минут и возвращались к игрушкам. Прямая последовательность: включилась , сработала гавань, система выключилась, включилось исследование.

Другие вели себя странно: не подходили к вернувшейся матери вовсе. Продолжали играть, отворачивались, могли пройти мимо. Со стороны это выглядело как спокойствие — и много лет так и трактовалось. Пока не измерили пульс: он был выше, чем у плачущих. Внешнее равнодушие оказалось не отсутствием тревоги, а её сокрытием.

Третьи не могли успокоиться совсем. Тянулись к матери и одновременно отталкивались, выгибались, злились, плакали ещё двадцать минут, к игрушкам не возвращались. не срабатывала — а значит исследование не включалось.

Двенадцать процентов детей не попадали ни в одну группу. Их поведение было не стратегией, а её отсутствием: подойти на два шага и застыть, направиться к матери спиной вперёд, начать движение и упасть на пол, поднять руки и одновременно отвернуться. Эйнсворт откладывала эти записи как «неклассифицируемые». Их разберут только через десять лет, и именно они окажутся самыми важными для клиники — но об этом в третьей главе.

Почему это оказалось не мелочью

Легко отмахнуться: мало ли как ребёнок повёл себя в незнакомой комнате за двадцать минут. Мало ли что у него было утром.

Но за странной ситуацией последовали десятилетия наблюдений, и выяснилось, что эти двадцать минут предсказывают неприлично много. Как ребёнок поведёт себя в детском саду через два года. Насколько будет настойчив, столкнувшись с трудной задачей в шесть лет. Как будет дружить в десять. Как будет вести себя в романтических отношениях в двадцать. И — самое неожиданное — как будет обращаться со своим ребёнком в тридцать.

Речь не о жёсткой предопределённости: связь статистическая, а не механическая, и её можно изменить. Речь о том, что двадцать минут в комнате с игрушками показывают что-то настолько устойчивое, что его видно через тридцать лет.

Именно это и есть внутренняя рабочая модель, к которой мы сейчас перейдём. не измеряет поведение — она проявляет модель, как проявитель проявляет плёнку.

А это вообще про всех людей?

Разумное возражение: Эйнсворт наблюдала матерей в Балтиморе. Не описала ли она особенность американского среднего класса семидесятых?

Проверяли, и много. проводили в Германии, Японии, Израиле, Китае, той же Уганде, откуда Эйнсворт начинала. Сами категории поведения обнаружились везде — это не культурная особенность, а свойство вида.

А вот пропорции разъехались, и разъехались осмысленно. В Северной Германии, где в то время ценилась ранняя самостоятельность и детей намеренно приучали не липнуть, оказалось заметно больше избегающих. В Японии, где младенца почти не оставляют одного и разлука с матерью в год — событие экстраординарное, детей, которые не могли успокоиться, было больше обычного: для них процедура оказалась не умеренным, а сильным стрессом.

То есть механизм универсален, а настройки культура сдвигает. Это важно помнить, чтобы не принимать статистику одной страны за биологическую норму.

Модель, которая остаётся

Осталось главное. Почему то, что происходило в год-полтора, продолжает работать через тридцать лет.

Боулби предположил, что ребёнок не просто реагирует на события. Он строит из них обобщение.

Внутренняя рабочая модель (internal working model) — сложившийся в первые два года набор ожиданий: откликнутся ли на мою потребность, стою ли я отклика, безопасно ли подходить близко. Работает автоматически и без слов.

Слово «рабочая» здесь ключевое. Это не воспоминание и не убеждение, а действующий инструмент — что-то вроде встроенной карты, по которой человек ориентируется, не сверяясь с ней сознательно. Модель отвечает на три вопроса, и все они получают ответ до того, как ребёнок научится говорить: можно ли рассчитывать на других, чего я стою, чем кончается близость.

Дальше эта модель начинает работать как фильтр. Человек с моделью «на мои потребности не отвечают» не просто помнит, что так было. Он ожидает этого — и потому замечает признаки безразличия там, где их нет, не замечает внимания там, где оно есть, и ведёт себя так, что окружающие постепенно начинают вести себя ожидаемым образом. Модель не описывает реальность, она её производит.

Как именно производит — видно на любом обычном дне.

Человек отвечает тебе коротко: «ок». Ты читаешь это как холодность — он на что-то обиделся или ему не до тебя.

Дальше ты делаешь что-то одно из двух. Или пишешь длинное сообщение с уточнением, всё ли в порядке, и ещё одно через полчаса. Или отвечаешь так же коротко и сам замолкаешь на день.

В обоих случаях у собеседника, который просто был за рулём, появляется ощущение, что с тобой что-то не так. И через несколько таких эпизодов он и правда начинает отвечать осторожнее и суше.

Модель предсказала холодность — и получила холодность. Причём предсказание сбылось не потому, что было верным, а потому, что оно и было причиной.

И здесь — самое неудобное свойство, из которого вырастет вся эта книга. складывается примерно между двенадцатым и двадцатым месяцем жизни. В это время речевой системы ещё нет: слова появятся только к трём-четырём годам, причём как отдельная система памяти, а не надстройка над первой. Значит, модель записана в формате, до которого разговор не дотягивается.

Отсюда следует вещь, которая иначе выглядит абсурдом: человек может двадцать лет ходить в терапию, безупречно понимать свои паттерны, объяснять их лучше терапевта — и остаться ненадёжно привязанным. Понимание живёт на верхнем этаже. Модель лежит на нижнем.

Как до неё всё-таки добираются — предмет четвёртой части. Пока достаточно понять, почему это трудно.

Почему это не заметно в обычной жизни

Резонный вопрос: если сорок процентов людей имеют ненадёжную привязанность, почему вокруг не видно катастрофы?

Потому что стратегии работают. В этом их смысл.

Избегающая стратегия делает человека самостоятельным и устойчивым к одиночеству. Тревожная делает чутким к другим и внимательным к отношениям. Обе дают реальные преимущества, и обе позволяют жить вполне сносно.

Проблема появляется не там, где стратегия работает, а там, где она единственная.

Сравнение, объясняющее устройство.

Человек, который умеет только защищаться, будет отличным защитником и никогда не забьёт гол. Человек, который умеет только нападать, забьёт много и пропустит больше.

Оба играют, оба даже могут быть полезны команде. Но ни один не может выбрать, что делать в конкретной ситуации, — они делают то, что умеют.

Надёжная привязанность — не про то, чтобы играть лучше. Про то, чтобы иметь выбор.

Отсюда объясняется, почему запрос на изменения приходит обычно не от плохой жизни, а от повторения. Человек замечает, что четвёртые отношения кончились так же, как три предыдущие. Или что в каждой работе через год возникает одно и то же. Единичный провал списывается на обстоятельства, повторяющийся узор — уже нет.

Это же объясняет и то, почему теория привязанности стала популярной именно сейчас. Она отвечает на вопрос, который в предыдущие эпохи звучал реже: почему у меня не получается с людьми, хотя объективно всё в порядке.

Насколько это редкость

Здесь стоит сразу снять одно ощущение, которое иначе будет мешать читать дальше, — ощущение, что речь идёт о небольшой группе людей с тяжёлым детством.

Оценки по западным странам сходятся примерно на сорока процентах взрослых с ненадёжной привязанностью. Не сорок процентов людей с травмой, не сорок процентов пациентов — сорок процентов обычного населения. В клинических группах цифры другого порядка: среди людей с пограничным расстройством личности ненадёжная привязанность обнаруживается более чем у восьмидесяти процентов.

Есть и данные, которые выглядят почти неправдоподобно. В исследовании младенцев в Санкт-Петербурге, проведённом в 2010 году по методике Патриции Криттенден, надёжная привязанность нашлась примерно у восьми процентов детей. Остальные девяносто с лишним — те или иные варианты ненадёжной. Дэвид Эллиотт, который преподаёт в Петербурге, рассказывал, что не поверил этим числам, пока участники его семинара не подтвердили их из собственной практики.

Осторожность тут нужна: методика Криттенден даёт более дробную сетку и потому более строгие критерии надёжности, выборка была небольшой, и переносить эти проценты на всю страну нельзя. Но даже с поправками картина остаётся: ненадёжная привязанность — не отклонение, а массовое явление. Возможно, самое массовое из тех, о которых почти не говорят вслух.

Это меняет тон всего дальнейшего разговора. Мы обсуждаем не диагноз редкой группы, а устройство, которое так или иначе касается большинства.

Что привязанность не объясняет

Прежде чем идти дальше, стоит очертить границы — иначе теория начнёт объяснять всё подряд, а объяснение всего есть объяснение ничего.

Привязанность не объясняет характер целиком. Замкнутость может быть избегающей стратегией, а может быть темпераментом. Некоторые дети рождаются менее реактивными, и это видно с первых недель. Эйнсворт специально проверяла: темперамент влияет на то, как ребёнок выражает потребность, но не на то, откликаются ли на неё.

Привязанность не объясняет способности. Ненадёжно привязанные люди бывают блестящими учёными, музыкантами, руководителями. Более того, избегающая стратегия иногда даёт преимущество там, где нужна выносливость к одиночеству и способность не отвлекаться на отношения.

Привязанность не оправдывает поведение. Механизм объясняет, откуда взялась реакция. Он не отменяет её последствий для других людей и не переводит ответственность на родителей.

Разница между объяснением и оправданием проходит по одной линии.

«Я срываюсь, потому что у меня дезорганизованная привязанность» — оправдание. Оно сообщает, что дальше ничего не будет, потому что причина в прошлом.

«Я срываюсь, и я знаю механизм: близость включает тревогу, и я отвечаю на неё нападением. Работаю с этим» — объяснение. Оно сообщает, где точка приложения усилий.

Первая формулировка закрывает вопрос. Вторая открывает.

И самое важное: привязанность не равна любви. Это разные вещи, которые постоянно путают. Любовь — чувство. Привязанность — механизм, определяющий, что человек делает, когда ему плохо и когда близко. Можно любить и при этом отталкивать. Можно не любить и цепляться.

Именно поэтому вопрос «любили ли меня родители» почти бесполезен для понимания собственной привязанности, а вопрос «откликались ли на меня» — полезен.

Как проверяли, что это не выдумка

Красивая теория ничего не стоит без проверки, и стоит назвать, чем именно теория привязанности подтверждалась — иначе она остаётся набором убедительных историй.

Предсказание на годы вперёд. Классификация в год предсказывает поведение в детском саду, настойчивость в шесть лет, дружбу в десять, романтические отношения в двадцать. Это проверяется просто: классифицировать сейчас, наблюдать потом, сравнить.

Предсказание через поколение. Самый сильный результат в области. Привязанность взрослого, измеренная по интервью до рождения ребёнка, предсказывает привязанность этого ребёнка в год с точностью около семидесяти процентов.

Обратите внимание, почему это так весомо: измерение сделано раньше, чем существует то, что предсказывается. Никакого влияния в обратную сторону быть не может.

Воспроизводимость между лабораториями. и интервью проводились сотнями исследователей в десятках стран. Категории обнаруживались везде.

Заодно понятно, откуда взялось двухлетнее обучение оценщиков.

Требование простое: два человека, независимо прочитавших одну расшифровку, должны поставить одну классификацию. Без этого метод — вопрос вкуса.

Достижение такой согласованности и занимает два года. Это дорого и потому ограничивает распространение метода — но именно это отличает измерение от впечатления.

Оговорка, которая понадобится в девятнадцатой главе: всё сказанное относится к теории, а не к методу лечения. Теория подтверждена основательно. Метод, о котором пойдёт речь дальше, — гораздо слабее, и путать эти два уровня не стоит.

Кто такой Боулби

Стоит сказать пару слов о человеке, потому что его биография объясняет, почему именно он это заметил.

Джон Боулби родился в 1907 году в состоятельной английской семье и вырос по правилам своего класса: с няней, которую видел чаще матери, и с матерью, которую видел час в день после чая. Няня, к которой он был привязан, ушла из семьи, когда ему было четыре. Позже он описывал это как утрату, сопоставимую с потерей матери.

В семь лет его отправили в закрытую школу-интернат. Он потом писал, что не отдал бы в интернат и собаку в этом возрасте.

Дальше — медицина, психоанализ, и работа с трудными подростками в клинике, где он обратил внимание на то, что почти у всех у них были ранние разлуки с матерями.

Тут стоит удержаться от соблазна и не свести теорию к биографии.

То, что человек, потерявший в четыре года любимую няню, всю жизнь занимался последствиями ранних разлук, — красиво. Но красивое совпадение не делает теорию верной и не делает её ложной.

Теория проверяется данными, а не происхождением. Просто личный опыт часто определяет, куда человек смотрит, — а увидит он там что-то или нет, зависит уже не от него.

Существенно другое: за свои идеи Боулби заплатил профессиональной изоляцией. Психоаналитическое сообщество, к которому он принадлежал, восприняло обращение к биологии и наблюдаемому поведению как измену. Его перестали приглашать, его работы отвергали, его учеников отговаривали с ним связываться.

Он ответил тремя томами «Привязанности и утраты», выходившими с 1969 по 1980 год, и к концу этого срока спор закончился в его пользу.

Что осталось от той ошибки

Боулби считали еретиком до конца шестидесятых. Психоаналитики обвиняли его в примитивизме, бихевиористы — в мистике. Он ответил тремя томами «Привязанности и утраты», выходившими с 1969 по 1980 год, и к концу этого срока спор закончился.

От исходной ошибки — что привязанность вырастает из кормления — не осталось ничего. Осталось другое: понимание, что депривация делает с человеком.

Депривация (deprivation) — длительная нехватка чего-то необходимого для развития. В нашем случае — не еды и не ухода, а отклика: чтобы на сигнал отвечали, а на присутствие радовались.

не событие, а отсутствие событий, и в этом её коварство: она не оставляет воспоминаний, о которых можно рассказать. Человек, выросший при депривации отклика, не помнит ничего плохого — потому что плохого и не было. Просто не было хорошего, и заметить отсутствие того, чего никогда не видел, невозможно.

«Детство было нормальное. Родители не пили, не били, кормили, одевали, водили в секции. Претензий у меня нет».

Это может быть чистой правдой — и при этом ничего не говорить о том, откликались ли на тебя. Приходил ли кто-то, когда было страшно. Радовались ли, когда ты входил в комнату, — не «хорошо, что пришёл, садись есть», а именно радовались тебе.

Заметить нехватку этого невозможно по той же причине, по которой нельзя соскучиться по вкусу, которого не пробовал.

Мы начали с приютов, в которых дети умирали при идеальном уходе. Теперь понятно, почему. У них была еда, чистота и лечение. У них не было ни , ни базы: не к кому было бежать и не от кого отходить. Система привязанности включалась и не получала ответа, исследовательская система не включалась вовсе — и развитие останавливалось целиком, вплоть до того, что тело переставало поддерживать себя.

Дальше — как из этой конструкции вырастает конкретный человек: по шагам, от рождения до взрослых отношений.


Новые слова этой главы

Ответьте, не подглядывая. Ответы — в словаре.

  1. Каким словом называется механизм, который при опасности автоматически заставляет искать близости с защищающим взрослым?
  2. Какая система выключается, когда включается первая, — и почему без неё останавливается развитие?
  3. Чем отличается от надёжной базы? Какая из них нужна испуганному ребёнку, а какая — спокойному?
  4. Как называется процедура Эйнсворт, и какой её момент оказался диагностическим — уход матери или возвращение?
  5. Что такое и почему до неё не дотягивается разговор?
  6. Чем отличается от травмы — и почему её труднее заметить в собственной биографии?